HOME

Художники откуда-то берутся? Или, всё же, ими становятся?

Думаю, бывает по-разному, хотя в моём случае существует некая закономерная череда случайностей…
  В довольно раннем детстве, я много общался со своим дедом, который работал в зверосовхозе. Он был тонким и даже лиричным человеком, и к миру относился с пониманием и чуткостью. При каждом удобном случае дед приносил мне живых и мёртвых животных и птиц. Делал он это даже настойчиво и видел в этом некую просветительскую деятельность. Шиншиллы, кролики, нутрии, песцы, утки, индюки, мыши-полёвки, белки, щуки, сомы и многие, многие другие звери были мною тщательно осмотрены и изучены. А однажды, на мой день рождения, дед привёл в дом огромного кабана-борова, который был совершенно неотразим. Что мне было делать со всем этим многообразным великолепием, как ни начать рисовать! Дело здесь даже не в обилии натуры, а в огромном количестве самых разных ощущений, потрясений, ведь каждое животное — это судьба, это жизнь, это тайна. Со временем у меня появился микроскоп, и в глаза хлынул увеличенный конгломерат всевозможных многообразий. Голова переполнялась информацией, надо было её перерабатывать, и вообще, что-то с ней делать. Я рисовал, причём сразу красками. Линейные рисунки тоже делал, конечно, однако линия требует мягкости и жёсткости, а в детстве только мягкость. Твёрдость и чёткость приходят постепенно, как, собственно, и понимание этого. Так вот, краски — это стихия, это цвет, это водоворот случайностей и чувства. Ведь именно чувства вызывали животные, растения и вообще всё.
 
  Но было бы слишком просто вот так, сходу, сделаться художником – «оседлать» чувство, мысль, форму, цвет, линию, и пользоваться всем этим в своё удовольствие и на радость дедуле. Возникали большие проблемы. Например, периодически появлялся некий ступор. Я ощущал диссонанс между сложностью природы, её серьёзностью, глубиной и своими ничтожными поверхностными упражнениями. Так бы и прибывал я в этой сомнительной неудовлетворённости, если бы во время одного такого застоя не произошла одна «счастливая» случайность. Как странно говорить счастливая, когда речь идёт о кровавом происшествии, в которое попал мой любимый домашний лис —Скунс. На просёлочной дороге на него наехал то ли трактор, то ли иной гусеничный агрегат; помню только, что он был огромен. Заднюю часть лиса парализовало, а затем ветеринары удалили ему хвост и задние лапы, до колен. Лис остался жив и прожил вполне насыщенную жизнь, умерев тихой загадочной смертью в глубокой старости. В тот день я видел то, что у него внутри. До этого мне приходилось много раз рассматривать внутренности животных, но они были мертвы и внутри у них тоже было всё мертво. Моего же Скунса переполняла пульсирующая жизнь.
 
Именно тогда я впервые задумался о полноте информации изображаемого объекта. Дело тут не в рисовании кишок, но некоем максимальном учитывании всего, дальнейшим абстрагировании, и, наконец, изображении всего, но совсем в ином виде. В портрете того же зайца должно быть заложено нечто более главное и сложное, чем просто изображение ушей, туловища, ворса и хвоста. Более главное — это то, как заяц смотрит на мир, каким способом улавливает и усваивает информацию, что делает его именно этим зайцем со всеми присущими только ему странностями и характерностями.
   Характер моего Скунса, например, стремительно и сильно менялся. Вся эта его тоска по утраченному, стремление восполнить невосполнимое превращали сильного жизнерадостного, хотя и простоватого лиса в утонченное, с чрезвычайно надломленным и закрученным внутренним миром, существо. Такая эволюция зверька делала что-то и со мной. Внешность животных перестала меня интересовать почти совсем. Свои дальнейшие художественные изыскания я бы сформулировал примерно так: «смотрю на натуру, изображаю то, что за ней или внутри неё. Провожу линию, наблюдаю, как она режет белый лист, создавая пространство и глубину».
 
  Тут бы и улететь в эти открытия, углубиться в них тотально и создавать картину за картиной, всё больше погружаясь в своеобразный художественный аутизм. Однако, следующее событие вновь заставило поменять угол зрения на многое. Я познакомился с художником, который был абсолютно честен сам перед собой во всём, что делал. Возможно именно из этого черпала силы его цельность. Ко времени нашего знакомства, я уже не раз имел возможность созерцать свои работы на выставках «со стороны», в некоем роде. Картины разных авторов удивляли разницей подходов к решению тем, да и сами темы обладали предельной индивидуальностью. Но по настоящему прочувствовать всю разницу в многообразии художников и их методов, я смог лишь благодаря своему новому знакомству. На одной плоскости этот человек создавал целую вселенную, причём легко, быстро и здорово! Он прямо-таки насыщал собой всё вокруг, любую вещь мог превратить в произведение. Прикоснётся к холсту, и откуда-то из недр квадрата слышится космический гул.
  Я был в полной растерянности. Сила его личности и грандиозность мастерства оказали на меня парализующее действие. В сравнении с тем, что вытворял он, я делал простые игрушки из нелепого пластилина. Однако, в истоках его совершенства лежало сугубо личностное, сакральное действо. Это было у него в крови. Я же, чувствовал, что моя кровь другая. И не в том дело, чья кровь, так сказать, краснее, просто появилось понимание, что мир — это не один большой дом, населённый нами и всем, что мы видим и делаем, а что есть каждый из нас в отдельности, и вокруг нас самые разные миры, заглядывать в которые необходимо по-разному. Картины же — это окна или дыры, которые надо прорубать упорно и мощно, и во все стороны. Так же и в одной, отдельно взятой картине, надо рубить дыры, строить шлюзы в разные стороны, чтобы она тоже была сложным хитросплетением миров и жизней. Тогда в живописи иногда появляется настоящность.
 
  Да, безусловно, существует не один способ создания настоящности в картинах. Например, создавать совершенные во всех смыслах, произведения, будучи, скажем, Ван Гогом или мастером каллиграфии. Или делать сложнейшие фантомы содержательности, будучи Филоновым. Мне же ближе упомянутый способ прорубания окон и копания каких-то непонятных ям, где-то в лесу или за домом. А вдруг на дне одной окажется люк в ещё более глубокую и совсем неизведанную?! Преимущество этого способа состоит в том, что ямы можно копать чем угодно, любой глубины и в разных местах. Дух настоящности произведения пропорционален коэффициенту заглубления. Возникает вопрос: а куда, собственно, заглубляться-то? Ответ прост: куда угодно. Подчас самые нелепые темы несут в себе золотые жилы художественной таинственности и прорывов в неизведанное. Хорошо, всё-таки, что господа концептуалисты указали на возможность отщёлкивания любого явления от контекста происходящего. Появилась возможность во всём видеть самодостаточность: и в предметах, и в событиях, и в понятиях. Под всем, чем угодно, зияет и гудит метафизическая глубина. Знай себе, копай.

Дмитрий Каварга
26.02.1996
 
Home


Публикации